О чем молчит соловей. Филологические новеллы о русской культуре от Петра Великого до кобылы Буденног
Изменилась со временем и экспрессивная семантика этого выражения: от изначального военно-морского чертыхания (в прямом смысле вербальной канонады) до замены матерного слова, означающего конец или крайнюю степень чего-либо (например, дурости), и маскировки другого нецензурного речения, подразумевающего небывалое сношение (его прямо называет в пересказе крыловского анекдота академик Капица, женатый на внучке толстовского сослуживца). Главное же — культурное — обаяние этого эвфемизма заключается в его бессмысленной (и потому загадочной, или, как говорится в «Петербурге» Белого, каббалистической) для носителя языка «внутренней форме», равно привлекательной для автора-народника, символиста, моралиста-толстовца или детского писателя.
Наконец, не будет преувеличением сказать, что русская одиссея этого эвфемизма представляет собой в сжатой форме историю эстетической игры и идеологической борьбы со сквернословием в разных социальных и политических контекстах — кампании по искоренению матерных слов в армейской среде в эпохи Александра II и Александра III, модернистское вслушивание в экспрессивную лексику как источник художественного вдохновения, отношение к сквернословию толстовцев, проблема использования нецензурной брани как внутреннего сопротивления в ГУЛАГе, о которой писали не только Солоневичи, но и академик Дмитрий Сергеевич Лихачев и Александр Исаевич Солженицын, советская борьба с матом (как писал еще один — красный — Лев: «Матерная брань есть наследие рабства, приниженности, неуважения к человеческому достоинству») и постмодернистская эстетизация нецензурной лексики, нынешняя государственная политика против сквернословия и бунт против лингвополицейских мер некоторых писателей и критиков. Но это уже отдельная тема, в большой степени вовлекающая в свою орбиту, елки-палки, политику.
Чтобы не заканчивать на неприятном, укажу на одну неожиданную — можно сказать, высокую — трансформацию привлекшего наше внимание голландского выражения. В романе Аллы Кторовой «Лицо Жар-Птицы», впервые напечатанном в 1960-е годы, «дондер-шиш» упоминается как окказиональное наименование «самой модной итальянской прически» — то есть, как нам указали Юлия Трубихина и Ирина Сироткина, прически с «высоким пучком» кондибобером или «всклокоченными шишом» волосами, — как у Одри Хепберн (единственная связь с Голландией здесь — по матери любимой актрисы). Конец
Как мне указала одна добрая душа, в публикации этой заметки в Горьком я совсем упустил из виду, что в VII главе четвертой части последнего тома «Войны и мира» матерящиеся солдаты получают нагоняй от мелкого начальства, а в IX, где, как и в анекдоте Крылова, заумь вызывает обсценные ассоциации и объединяет в счастливом порыве солдат и офицеров:
— Ну-ка, ну-ка, научи как? Я живо перейму. Как?.. — говорил шутник-песенник, которого обнимал Морель.
— Vive Henri Quatre, Vive ce roi Vaillant! — пропел Морель, подмигивая глазом. — Сe diable à quatre...
— Виварика! Виф серувару! сидябляка… — повторил солдат, взмахнув рукой и действительно уловив напев.— Вишь, ловко! Го-го-го-го-го!.. — поднялся с разных сторон грубый, радостный хохот.
Отталкиваясь от текста исполненной Морелем песни в честь короля Генриха IV, предлагаю веселому читателю исполнить эту старую песенку на русский лад:
Vive Tolstoi! Vive ce Leo vaillant!
Ce diable à quatre a le triple talent,
De boire, et de se batter,
et d’être un Vert galant!
(«Да здравствует Толстой!
Да здравствует сей храбрый Лев,
Cей четырежды черт, имевший тройной талант:
Пить, драться и быть любезником».)
Если же кому-то непременно нужна мораль к сему фило-охотничьему диптиху о неприличном Толстом, то рискну предложить перифраз мудрых и откровенных слов эксцентричного поп-исполнителя из доброй английской комедии «Реальная любовь» («Love actually», 2003):
Привет, детки! Есть сообщение от дедушки Лео: «Не ругайтесь матом!» Становитесь знаменитыми писателями, и каждому вашему нецензурному слову будут аплодировать читатели и посвящать свои работы филологи.
У меня все, сосьете (как сказал бы сологубовский инспектор Вкусов). Едондер-шиш (он же пуп) и сидябляка!
«ЕПИХОДОВ КИЙ СЛОМАЛ»:
Что нашел Антон Чехов в русской непристойной поэзии [1]
Епиходов. (Напевает.) «Было бы сердце согрето жаром взаимной любви...»
Яша подпевает.
Шарлотта. Ужасно поют эти люди... фуй!
А. П. Чехов. Вишневый сад [2] Смешная фамилия
Мой любимый герой у Чехова — конторщик Семен Пантелеевич Епиходов — тот самый, который «двадцать два несчастья», «недотепа», говорит мертвым возвышенным языком, поет под «мандолину» грустные песни, влюблен в служанку Дуняшу, интересующуюся «парижанином» Яшей, носит с собой револьвер, чтобы, может быть, застрелиться, и — самое запоминающееся — «бильярдный кий сломал».
Фамилия этого второстепенного персонажа из пьесы «Вишневый сад» не раз привлекала к себе внимание ученых и театральных критиков [3]. «Епиходов — фамилия странная, — полагает профессор Константин Гершов. — В православных святцах нет святого или великомученика по имени Епиход. Есть Епиктет, Епимах, Епифаний, Еполлоний, Епафродит, Епенет. Также вряд ли эта фамилия произошла от названия профессии» [4]. По мнению ученого, она представляет собой перевод с греческого (ведь «Антон Павлович одно время учился в греческой школе в г. Таганроге»), означающий «обделанный», «обгадившийся» [5]. Заметим, что процитированный выше пассаж как будто вышит по гоголевской канве. Помните изображение Акакия Акакиевича в начале «Шинели»? Другой автор «переводит» эту фамилию просто как «Зас.анцев».
К происхождению фамилии Епиходов подходят и, так сказать, с другой стороны. Один ученый связал ее с ругательством «ебехота», записанным на берестяной грамоте XII века, обнаруженной и опубликованной академиком Яниным в конце 1990-х годов. В конце этой записки находится одно из самых ранних употреблений русского мата: «ѧковебратеебилежѧ» («Якове, брате, егэ лежа», то есть «не выпендривайся», а далее по тексту идут два «замысловатых ругательства»: «ебехота» — похотливый и «аесова» — «сователь яйца» [6]). По мнению этого ученого, кличка «ебехота» не только связана с фамилией чеховского персонажа, но и с сопровождающим его эвфемизмом «кий сломал». Проблема в том, что, хотя Чехов теоретически и мог побывать в Старой Руссе (вроде не был), он никак не мог ознакомиться с текстом этой берестяной грамоты, а больше ругательство «ебехота» нигде, кажется, не зафиксировано. Срамное имя
Между тем близкое по звучанию к чеховской фамилии и красноречиво неприличное по своему содержанию имя хорошо известно в русской нецензурной (срамной) поэзии. Как первым много лет назад вскользь заметил советский рок-музыкант и весьма необычный американский филолог Александр Лерман, это заглавный персонаж приписываемой Ивану Семеновичу Баркову пародийной «героической, комической и евливотрагической драмы в трех действиях» «Ебихуд» [7]. Этот «худой в сексуальной деятельности» (никакой связи с древнерусским ругательством «ебехота» это имя не имеет) несчастный владетельный князь потерял свою мужскую силу, о чем жалуется на протяжении всей веселой трагедии. Уже при первом появлении Ебихуд описывает своему наперснику постигшее его несчастье:
Ебихуд
Познай днесь, Суестан, смятения вину:
Я только лишь было взобрался на княжну,
Как вдруг проклятый край стал мягок так, как лыко.