Гадкие лебеди кордебалета
— Хватит с меня твоих интриг, — сказал он, кидая к моим ногам три банкноты по десять франков. — Держись от меня подальше.
Голос у него дрогнул, и я вдруг ощутила резкий вкус страха, похожий на гнилой орех.
Рядом с углом, на котором надо сворачивать на улицу, где живет месье Лефевр, у меня начинают подгибаться ноги. Что из того, что я заработаю достаточно денег, чтобы заплатить аренду? Я просто отложу на неделю или месяц предопределенные мне невзгоды. Чезаре Ломброзо и другие, кто измеряет головы преступников в тюрьмах и черепа тех, кто уже побывал на гильотине, сказали бы: «Вперед, заработай свои тридцать франков. Согрейся еще на несколько ночей. Но это ничего не изменит. Все равно у тебя лицо обезьяны». Да, я чиркнула спичкой. Да, на руках у меня кровь, а на губах абсент. Месье Лефевр трогает меня, где хочет. Но ждет ли Шарлотту то же самое? Выпадут ли на ее долю те же несчастья, что подстерегали Жервезу? А ведь она работала, как рабыня, стирала белье, откладывала почти каждый су, пытаясь стать тем, кем не родилась. Шарлотта родилась там же, где и я, и Антуанетта, которая тоже похожа на обезьяну и уже стала воровкой и проституткой и сидит в тюрьме за кражу семисот франков. Шарлотта знает только тот же вонючий двор, те же мерзкие канавы, тот же гадкий угол Монмартра, где мы живем. Ту же мать, которая думает только о себе, а не о нас. Месье Золя сказал бы, что у Шарлотты нет и малейшего шанса. Но он не принял бы во внимание ее ангельское личико, губы, похожие на розовые бутоны, изящный подбородок. На ней нет метки зверя, и даже Чезаре Ломброзо не стал бы отрицать этого. Он сказал бы, что лицо Шарлотты совсем не похоже на лицо преступницы. Я еле передвигаю тяжелые, как камни, ноги.
Впереди какой-то господин выпускает руку дамы, одетой в дорогой темно-синий шелк. Открывает дверь простого дома с большими окнами по всему фасаду, пропускает ее. Она слегка кивает, опуская идеальный подбородок. Дверь захлопывается, и я вижу шесть одинаковых афиш. Этот господин и дама в синем шелке отправились на Шестую выставку независимых художников, где месье Дега обещал показать мою статуэтку.
Утром, надевая серое шелковое платье и нанося на губы крошечный мазок помады, я думала про месье Лефевра. Но теперь меня вдруг захватывает идея, что, одевшись как настоящая дама, я могла бы сходить на выставку на бульваре Капуцинов. Я иду за парой по коридору, за которым оказываются маленькие комнаты, полные картин. Некоторые висят так низко, что даже ребенку пришлось бы наклониться. В углу какой-то господин с торчащими из ушей волосами отрывается от маленького блокнота и дает понять, что я ему помешала. Тут темно, глаза не сразу осваиваются после яркого дневного света, и минуту я не замечаю, что эта выставка не отличается от той, где я уже была. Любители абсента в кафе — грязная одежда, неопрятные бороды, опухшие глаза. Голая женщина шьет, сидя на кровати — мятое белье, обвисшие груди, красные руки. Под одной картиной стоит имя Рафаэлли, под другой — Гогена.
Женщина в синем шелке отходит на пару шагов от стены, чтобы лучше рассмотреть картину. Комната такая маленькая, что турнюр задевает противоположную стену. Господин с волосатыми ушами цокает языком. Она в сомнении оглядывается на своего спутника, а тот делает такое лицо, как будто он еще совсем мальчик и не знает даже, как завязывать шнурки на ботинках.
Входя в четвертую комнату, с желтыми стенами, я вижу статуэтку. Она такая же, как в мастерской месье Дега, но теперь она стоит в витрине. Я сразу думаю, что витрины быть не должно. Из-за нее статуэтка похожа на какой-то научный экспонат. В комнате еще трое кроме меня: старик с женщиной, которая может быть его дочерью или сиделкой, и еще один, в криво повязанном галстуке — одна часть гораздо длиннее другой — и испачканными краской руками. Он внимательно изучает статуэтку, почесывая подбородок, и я прячусь от него, поворачиваясь к другой стене. Там висит еще десяток картин месье Дега. Вульгарная певица в кафе. Она наклонилась, открыв рот, и дразнит зрителей глубоким декольте. Женщина с горячим утюгом. Другая женщина, толстая, голая, чешет себе зад — кажется, это салон в борделе. Каждая изображена в обычной для нее ситуации. Я долго смотрю на ту, что чешется. На картине нарисована женщина такой, какой ее сделали приходящие к ней мужчины.
Я оглядываюсь через плечо. Мужчина с грязными пальцами все еще смотрит на статуэтку. Он медленно обходит ее со всех сторон. Между бровей у него залегли морщина, как будто он очень сосредоточен, но непонятно, что именно он думает о восковой девочке. Стоя спиной ко мне, он складывает руки на груди, расставляет ноги пошире. Я смотрю мимо него в восковое лицо, в свое лицо. Я вижу некрасивую девочку, которая смотрит вперед. Она смелая.
Мужчина снова ходит вокруг нее, и я поворачиваюсь обратно к стене, на этот раз к пастели. Я хватаю ртом воздух, увидев Эмиля Абади и Мишеля Кноблоха. Оба нарисованы в профиль, в клетке для подсудимых. Любой, посмотрев на этих парней на картинке, поймет, что они чудовища. Никто не предположит, что произошла ошибка. Но я это знаю.
В день суда не так легко было добраться до дома. Какая-то дама выпустила руку своего спутника, оглянулась и долго смотрела мне вслед. Официант, выглядывавший из кафе, увидел мое лицо и быстро отвернулся. И старуха, которая мела улицу. Мальчишка показал мне язык. Я шла, уставившись в землю, не смотря на людей. Я говорила себе, что должна пойти к адвокату Абади, рассказать ему о календаре, сделать то, чего не сделала до сих пор. Потом говорила себе, что это ничего не изменит. Я уже знала, что не пойду. И как мне жить дальше, зная, что мне не хватило храбрости, доброты, силы воли пойти к месье Дане? Я остановилась на Новом мосту и перегнулась через каменный парапет маленького балкончика. Свет был такой мягкий и желтый, что Сена походила на ленту зелено-золотого шелка. Я наклонилась ниже, прижимаясь коленями к каменной стене. Оторвала ноги от тротуара и балансировала так несколько минут, пока какой-то господин не положил руку мне на плечо и не сказал:
— Там холоднее, чем кажется.
Я выпрямилась.
— Купите себе чашку шоколада, — он протянул мне монету в один франк, который я схватила. Впереди, на правом берегу реки, виднелось кафе. Кафе с видом на Сену не могло быть дешевым, но все же целого франка с лихвой бы хватило на стакан абсента.
Ужасно было вернуться на рю де Дуэ и увидеть Альфонса в переднике и колпаке. Он снова стоял перед пекарней.
— Здравствуй, балерина, — окликнул он, хотя я шла сгорбившись и опустив голову.
Я нерешительно махнула ему в ответ, не поднимая руки, как будто соринку с юбки стряхнула.
— Апельсиновая мадленка? — он протянул мне лакомство. Я шла к дому, стараясь не шататься, и он опустил руку, как будто печенье было тяжелее свинца. Закрыв за собой дверь, я поняла, что он заробел, еще не успев окликнуть меня. Я прислонилась лбом к стене.
Не проще было и двумя неделями позже, когда я вошла домой, измученная шестью вечерними представлениями «Дани Заморы» и бессонницей. В сером свете я увидела опрокинутый стул, шаль маман на полу, подсвечник, две чашки и жирную бумагу на столе, оставшуюся от ужина. Маман вскочила и бросилась ко мне. Ударила меня по лицу и занесла руку для нового удара.
— Больше половины бутылки! — закричала она. — Ты украла у меня больше полбутылки!
Я закрыла лицо руками, а она схватила подсвечник и ударила меня по голове. Я рухнула на колени, а она ударила снова.
— Не смей брать чужое!
Я плакала, Шарлотта плакала, и маман тоже, потому что она привыкла, что ей дают сдачи, и везде была кровь. Она перевязала мне голову старым чулком, а я думала, что утром мне придется тащить наверх ведро с водой, что в корзинке для дров пусто, что кровь придется оттирать целую вечность. Я заплакала еще сильнее, когда Шарлотта сказала, что пойдет поищет дров и принесет воды, чтобы меня отмыть. Маман поднесла бутылку с абсентом к моим губам. Я наконец замолчала.