Гадкие лебеди кордебалета
— Конечно, мне нужно было прийти раньше, — сказала она. — Оправдаться мне нечем, но мне всего десять, и я только учусь быть хорошей.
— Это нормальное оправдание, детка.
Она озиралась огромными, как блюдца, глазами на железную решетку, на тюремщиков, на мое унылое платье.
— Ты же скоро домой? — На ее гладеньком лобике появилась морщина.
— Через три недели.
Она радостно вздохнула, и мне вдруг стало намного легче от того, что мне не придется говорить ей про Новую Каледонию.
— Мари сказала, что ты никогда не вернешься. Я сказала, что вернешься, и она заплакала. — Она вдруг горбится. Ничего не понимаю, что с ней происходит.
— Чего ты не понимаешь?
Она наклоняется к решетке, как будто слова, произнесенные шепотом, становятся не такими ужасными.
— Ее выбрали танцевать в «Дань Заморы», а ей и дела нет.
Настоятельница медленно садится в кресло, крутит в пальцах распятие, поправляет идеально гладкий головной платок. Она так поступает, чтобы собраться с мыслями и найти нужные слова.
— Дорогая моя, — говорит она, наклоняясь вперед и протягивая руку к моей, — откуда столько боли на таком юном лице?
Я еще сильнее наклоняю голову, и настоятельница почти ложится на стол обвисшей щекой, чтобы заглянуть в мои мутные красные глаза.
— Антуанетта, — она гладит мои стиснутые ладони. — Зачем ты пришла?
Я поднимаю голову и говорю как можно спокойнее:
— Я хочу узнать о суде над Эмилем Абади и Мишелем Кноблохом.
— Вот оно что. — Она садится прямее.
Я никогда ни у кого ничего не просила, только в ту черную минуту у Мари. Но я опять падаю на колени и склоняю голову:
— Матушка, пожалуйста.
— Антуанетта, — она рукой делает мне знак встать и сесть на скамью, — правду ли говорят девушки, что этот Эмиль Абади — твой любовник?
Я робко киваю.
— В него вселился дьявол, — резко говорит она, как будто бьет кнутом, а потом снова начинает перебирать четки и качать головой. Наконец она прочищает горло: — Я видела, как ты защищаешь робких девушек от самых злых. Мне сказали, что ты поделилась едой с Эстель, когда она пропустила ужин. Сестра Амели говорит, что ты быстро и усердно шьешь и всегда помогаешь тем, кто не так успешен в обращении с иглой, — она держит ладони перед собой, раскрыв их, как книгу. — Ты хорошая девушка, Антуанетта.
Я облизываю сухие губы.
— Я хочу знать исход суда.
— Ты видела картину Прюдона, которая висит в часовне?
Картина темная, почти черная, только светлеют ребра Иисуса, гвозди в его ногах и плечо одинокой девушки, которая плачет внизу.
— Там изображена Мария Магдалина. Блудница, последовавшая за нашим Спасителем. Та, кому Он первой явился после Воскресения.
По воскресным дням падшие женщины сидят в часовне плечом к плечу, пока отец Рено бубнит одно и то же, обещая немыслимые награды за жемчужными вратами. Предполагается, что, глядя на высоко висящую картину, мы пойдем по стопам девушки с сияющим плечом и забудем о парнях, в которых живет дьявол. Я знаю, о чем думает настоятельница. Она не скажет мне ни слова. Ей ни к чему укреплять гниль, которая не позволяет жемчужным воротам открыться для меня. Но она еще не поняла, что я уже освободилась от Эмиля Абади, смыла слезами эту грязь.
— Антуанетта, — мягко говорит она. — Он убил двух женщин, одна из которых была его любовницей.
Двух. Она сказала двух. Теперь я знаю, что Эмиль Абади признан виновным. Для него это ничего не меняет, но, конечно же, Мишеля Кноблоха тоже признали виновным, Теперь этого тупого вруна ждет Новая Каледония или гильотина. Но что именно? Я должна это узнать, чтобы понять, переступила ли Мари через порог, стоит ли она одной ногой во тьме.
Поэтому я сижу перед настоятельницей и ловлю ее слова, забывая дышать. Мари умна, и голова у нее забита этой ерундой про обезьянье лицо и «Западню». Я боюсь, что это вернется снова. Из-за крестика, который она не показала месье Дане, из-за крестика, который подтвердил бы, что Мишель Кноблох врет, что он виновен только в глупости и мечтах о Новой Каледонии. Насколько я понимаю, Мари сможет вынести только один приговор из этих двух. Новая Каледония или гильотина? У меня колотится сердце, и я понимаю, что настоятельница замечает это почти невидимое движение.
— А Мишель Кноблох? Его приговорили к Новой Каледонии или к гильотине?
Она поджимает губы, отпускает четки, кладет руку на стол. Дважды нетерпеливо постукивает по дубовой столешнице.
— Я беспокоюсь не за Эмиля Абади и не за Мишеля Кноблоха. Я боюсь за Мари, свою сестру. Постарайтесь понять.
Платок ниже сползает на ее нахмуренный лоб.
— Лучше тебе начать сначала, Антуанетта, а то я не понимаю ничего.
Я делаю глубокий вдох, а настоятельница гладит меня по руке. Потом берет мою ладонь в свои, окружая ее теплом. Сначала я рассказываю про Мари. Как она ждет момента, чтобы узнать, что она и правда чудовище. Рассказываю про «Западню» и тяжелую жизнь Жервезы, рассказываю, что Мари поверила в предопределенный печальный конец.
— Она умная, прямо очень, — говорю я. — Все время читает Le Figaro, все слова знает, считает быстрее зеленщика с рю де Дуэ. Но ум ей никакого счастья не принес. У нее в голове как будто гроза гремит.
Я замолкаю, а настоятельница задумчиво кивает. Я чешу ухо, хотя оно вовсе не чешется. Я ничего больше не хочу говорить. Я обязательно ошибусь. Проговорюсь. Проиграю.
— Ты хочешь сказать что-то еще.
Я продолжаю скрести ухо.
— Я не всегда была монахиней.
Я пожимаю плечами.
— Я родилась в Бреде, росла на рю Пигаль, потом на бульваре Клиши и еще на рю Ламартен.
Я знаю эти улицы, они все рядом с рю де Дуэ. Судя по постоянным переездам, ее отец — если у нее вообще был отец — не всегда платил ренту.
Я начинаю говорить снова, рассказываю все про старый диван, про час между картинами, когда мне поклонялись, — правда, я говорю, что терпела, потому что у парней есть потребности. Я рассказываю про календарь, про крестики, про Мари, которая увидела крестик, но отказалась показать его месье Дане, потому что я не слушала ее. А ведь она сто раз говорила, что Эмиль Абади весь прогнил изнутри, как дохлая крыса.
— Мари знает, что она могла пойти к месье Дане, — говорю я. — Она знала, на что влияет ее выбор. И мне очень страшно, потому что если Мишель Кноблох пойдет на гильотину, Мари решит, что в этом виновата она.
Настоятельница вздыхает, пожимает плечами, качает головой.
— Суд признал его виновным и приговорил к казни на гильотине.
Кровь Мишеля Кноблоха прольется. Мари сломлена. Она не спит. Не ходит на занятия. Ей наплевать на «Дань Заморы», как и сказала Шарлотта. Она истерзана и измучена своей виной. Она кусает губы до крови и рвет заусенцы. А утешить ее могут только маман, которая сама утешается абсентом, да Шарлотта, которая еще не научилась думать ни о ком, кроме себя. Я вспоминаю платье, в котором Мари приходила в Сен-Лазар. Прекрасный серый шелк. Она сказала, что это подарок. Слезы бегут по моим щекам, хотя я не собиралась плакать.
Из носа капает. Настоятельница сжимает мою руку крепче. Я признаюсь, что выкрикнула Мари в лицо, что на ее руках кровь невинного.
— Антуанетта, дитя моя. В твоем сердце хватит добра, чтобы исцелить Мари.
Морщины у нее на лбу разглаживаются, а губы растягиваются в нежной улыбке.
Le Figaro. Дега и шестая…
12 апреля 1881 годаДЕГА И ШЕСТАЯ ВЫСТАВКА НЕЗАВИСИМЫХ ХУДОЖНИКОВХотя в каталоге представлено всего восемь работ Дега, художник продемонстрировал и другие произведения, размещенные в самый последний момент. Статуэтка, анонсированная в прошлом году, снова попала в каталог этой выставки, но не была привезена. Стеклянная витрина, предназначенная для нее, осталась пустой. Этой витрины, месье Дега, мне не хватает.