Гадкие лебеди кордебалета
Месье Золя называет свою книгу экспериментом. Газеты твердят, что он взял определенную женщину и поместил ее в определенную обстановку, а дальше позволил истории развиваться единственным возможным способом, учитывая нравы Жервезы и улицы Гут-д’Ор, которую месье Золя зовет «средой». История разворачивается перед моими глазами. Это должна быть сказка о том, как тяжелая работа приводит к успеху — маленькой прачечной, сданному экзамену, шансу попасть на сцену — даже если ты живешь под Монмартром где-нибудь на Гут-д’Ор или на рю де Дуэ.
Но в пятой картине Купо падает с крыши, в шестой — пьет в кабаках, а в седьмой Жервеза теряет прачечную и вкус к работе и тоже начинает пить. В восьмой картине булочник не дает ей хлеба, а хозяин требует, чтобы она заплатила долг за комнату. В последней, девятой картине, она умирает. «Некоторые женщины радуются, когда умирают. Вот и я счастлива», — говорит она на смертном ложе, которое и не ложе вовсе, а канава у бульвара Рошешуар, в десяти минутах ходьбы от нашего дома.
Сказка месье Золя не о прачечной и не о шансе попасть на сцену. Она о том, что если ты родился в канаве, то там и помрешь. Он говорит, что тяжелая работа ничего не меняет. Мой удел, как и удел всех вокруг меня, был предопределен, когда мы родились в трущобах от родителей, которые тоже не смогли вылезти из трущоб.
На нашем балконе, как и на других местах, люди вскакивают, топают и вопят, размахивают руками. Но только не я. Я сижу и думаю о людях вокруг меня. О женщине со скамеечкой для ног. Они что, не видели? Она не видела?
Я сижу на скамейке, потирая свой жалкий низкий лоб. Балкон опустел, остались только я и старая консьержка, которая подбирает с пола обрывки билетов и жирные обертки, кряхтит, держась за спину. Я не могу перестать думать о Жервезе. Я вижу, как она сжимается, чтобы спастись от холода зимней ночи, а клочки бумаги падают из-за арки просцениума и ложатся ей на спину безжалостными ангелами.
Антуанетта остается с Эмилем Абади, и я иду домой в одиночку. Когда я открываю дверь, то чувствую волну удушающего жара. Это после ледяной ночи снаружи, после месяцев, когда я дрожала даже под одеялом и прижималась к кому-нибудь из сестер, чтобы согреться. Шарлотта спит на нашем тюфяке, одеяло скомкано у ног. Маман спит, сидя у стола, положив голову на руки. В углу пылает камин, заливая комнату теплом и мерцающим светом. Входя, я вижу в папином буфете черную дыру, похожую на жадный рот. Одного из ящиков больше нет.
Я падаю на стул. Жизнь идет единственным путем, каким может идти, или как там сказал месье Золя.
— Не смей о нем думать, — шепотом повторяю я сама себе дважды, во второй раз немного громче, чем в первый. Я заставляю себя встать и расправить плечи.
Утром я пойду в класс к мадам Доминик. У меня есть шанс.
1880
Антуанетта
Вдова Юбер убита. Ее забили до смерти молотком. По крайней мере, так говорят пекарь, мясник и Мари, которая должна знать правду, потому что постоянно читает газеты, которые приносит из мастерской месье Дега. О мертвых не стоит говорить дурно, но старая вдова Юбер любила поважничать. Она так гордилась своей газетной лавкой, строила из себя невесть что и болтала с господами, которые покупали вечерние газеты. Когда я проходила мимо, она окидывала меня презрительным взглядом и даже не скрывала этого. Но что мне толку от ее газет? В L’Illustration, конечно, есть картинки, но если ты не можешь разобрать буквы под ними, от картинок тоже мало проку. Но я все равно задерживалась у лавки, только чтобы позлить ее. Но переломанные ребра, раздробленный череп, искрошенные зубы? Такого никто не заслужил.
Я стою в толпе на пересечении рю де Дуэ, рю Фонтэн и рю Мансар, рядом с витриной закрытой лавки вдовы. Когда по рю Фонтэн наконец проезжает катафалк, люди на тротуаре уже стоят в три ряда. Гроб не виден из-за букетов и венков. На одном надпись «Матери». Наверное, это ее два сына правят катафалком, а их жены идут за ним, во главе процессии. Вдову должны похоронить на кладбище в Сент-Уэн.
Прямо напротив лавки одна из женщин хватается рукой за грудь и, шатаясь, делает несколько шагов. Толпа ахает, другая женщина спешит на помощь, и процессия останавливается. Первая женщина машет братьям рукой, им хватает ума понять, что она не дойдет, и предложить ей место на скамейке в катафалке.
Солнце в сером небе кажется тусклым. Я плотнее запахиваю шаль, чтобы спастись от порывов ветра. Весна все никак не наступает, зима тянется, а от маман только и толку, что вонь ее горячего дыхания. Я не знаю, откуда берутся дрова для обогрева нашей комнаты, разве что она продолжает жечь ящики буфета. «Западня» закончилась на прошлой неделе, а месье Леруа в Опере сказал, что ролей не хватает даже для тех статистов, которые не уходили от него на целый год. Мари и Шарлотта получают в Опере по семьдесят франков в месяц, и, хотя Мари теперь не ходит в мастерскую месье Дега так часто, она нашла себе другую работу, в пекарне прямо напротив. Каждое утро, с половины пятого до восьми, она замешивает тесто для восьмидесяти багетов. Меня удивило, насколько целеустремленно Мари искала работу, но совсем не удивило то, что ее взяли в пекарню. Альфонс, сын пекаря, вечно выходил покурить на крыльцо как раз тогда, когда она шла домой из Оперы. Много раз я видела, как парень приоткрывает рот, собираясь с духом, но Мари упорно не поднимала глаз, хотя ему хватило бы одного ее взгляда, чтобы завязать разговор. Так или иначе, эта девчонка с каждым днем становится все прижимистее и при каждой возможности жалуется на тяжелую работу. «Это выматывает, — говорит она. — Ноги у меня созданы для танца, это правда. А вот руки болят».
Ах, как ужасно работать рядом с теплой печью, где всегда пахнет свежим хлебом! Я сказала ей это вчера, а она, растягивая колено и массируя напряженные мышцы икры, заявила:
— Тебя вообще дома не бывает, откуда тебе знать, как я устаю. Вечно шляешься с этим парнем и по полночи сидишь в пивных, а сама даже работу не нашла.
— По крайней мере, я не прячу свои припасы. — И это была правда.
Три франка, которые мне платили за каждое выступление в Амбигю, давно ушли на аренду, на молоко, яйца и свинину, которая порой появлялась на столе.
— Я даю тебе столько же, сколько ты раньше вкладывала. Каждый день я оставляю багет.
— И еще один приберегаешь для себя! — Это заставило ее умолкнуть. Я знаю, что в пекарне ей каждый день дают два багета, а не один, который она оставляет на столе. Мы с Шарлоттой делим его на троих, пока маман не успеет заглотить большую часть. Маман сказала, что чуть от стыда не умерла, когда пошла к пекарю требовать второй багет от имени Мари и узнала, что та каждое утро забирает два.
Она закусила нижнюю губу.
— Хорошо, завтра положу на стол оба. Правда.
Вечером меня мучила совесть, и я прижалась к ней, когда мы легли. Маман где-то бродила, а Шарлотта лежала с другой стороны от Мари и тихо посапывала, как будто ей снилась сцена, поклоны и горы роз у ее ног.
— Насчет «Западни», — сказала Мари. Уже два месяца прошло с тех пор, как она посмотрела пьесу, но все еще постоянно о ней болтает. — Если бы Купо не упал и не начал пить, мечта Жервезы бы сбылась.
— Не знаю. У нее вроде как талант всегда выбирать бестолковых мужиков. Сначала Лантье, потом Купо.
— Выходит, ты согласна с месье Золя? — Спина у нее напряглась. — Выходит, жизнь Жервезы не могла быть другой?
— Это же выдумка, — а вот это я должна была сказать с самого начала. — Просто выдумка. — Я запустила пальцы в ее густые локоны и погладила по голове. — Рю де Дуэ не такая гадкая, как Гут-д’Ор. Ты не Жервеза.
— Я не такая красивая.
— Зато в два раза умнее. Я никого не знаю, кто бы рассуждал, как ты.
Я не стала говорить, что она просто теряет время из-за всего этого и что от ее раздумий никакого проку, только обкусанные ногти да бессонные ночи. Слишком уж грустный у нее был голос.